При таких невыгодных обстоятельствах писатель, посвятивший себя искусству для искусства, должен опасаться от большинства публики холодной или неприязненной встречи. Таково было и мое положение, когда я решился выступить перед публикой с драматическою поэмою «Дон Жуан», напечатанною в апрельской книге «Русского вестника». Оставляя совершенно в стороне достоинство этой поэмы, которая, быть может, мне и не. удалась и которой, во всяком случае, я не судья, скажу только, что смысл ее был общечеловеческий, а содержание не только <не> относилось к современным вопросам, но вращалось именно на любви к прекрасному безо всякого применения к пользе. Это был случайный и невольный протест против практического направления нашей беллетристики. Мне неизвестно, как вообще поэма была принята публикой, но я слышал, что в одном кругу ее даже почли с моей стороны за неучтивость. «Что, мол, когда дело идет о мировых посредниках, он пришел толковать нам о каком-то испанце, который, может быть, никогда и не существовал?»
У тех, которые это говорят, я прошу прощения и становлюсь под покровительство тех, которые еще сочувствуют искусству для искусства. Если «Дон Жуан» доставил им хотя малую долю художественного удовольствия, если возбудил в них какую-нибудь новую мысль или родил в них какое-нибудь новое чувство, это послужит для меня большим утешением, ибо я не могу сказать, как Гёте: «Das Lied, das aus der Kehle dringt, ist Lohn der reichlich lohnet». Я даже сомневаюсь в совершенной искренности Гёте, когда он это сказал. По моему мнению, ни самый Гёте, ни Данте, ни Байрон не продолжали бы петь, если 6 их постигла участь Робинсона и пришлось бы им жить на необитаемом острове. Для художника необходима среда, в которой отражалась бы его мысль; иначе он будет как свеча, горящая в пространстве и которой лучи но во что не упираются. Но если хотя несколько человек склоняют свои слух к песне певца, тогда он поет недаром и получает от слушателей своих новые силы. Да простят же меня враги чистого искусства, если, имея в виду немногих друзей его, я после напечатания моей поэмы старался, по крайнему разумению, ее усовершенствовать и исправить. Некоторые сцены показались мне не довольно ясными, особенно сцена Сатаны и духов на кладбище, составляющая как бы узел драмы. Большую часть этой сцены я переделал совершенно и покорнейше прошу вас, м. г., если найдете возможным, поместить ее в новом виде в вашем журнале. Не знаю, скажет ли критика что-нибудь о произведении несовременном и антипрактическом, но не могу устоять против соблазнительного случая оправдаться теперь же перед некоторыми лицами, коих суждения мне сделались известны и могут быть разделяемы другими. Меня обвиняют в подражании «Фаусту». Положа руку на сердце, скажу, что такое обвинение, относящееся, впрочем, до одного пролога, мне не кажется основательным. Не говоря уже о том, что попытка подражать созданию, получившему известность и значение всемирные, была бы бесполезною дерзостию и обнаружила бы не только неуважение к образцу, но и неуважение к самому искусству, я замечу, что обвинение, падая на сходство внешней формы обоих прологов, по мнению моему, не довольно сериозно. В «Дон Жуане», как и в «Фаусте», выведены на сцену злой дух и добрые духи; но говорят они совершенно другое. Значение пролога «Фауста» — это борьба в человеке света и тьмы, добра и зла. Значение пролога «Дон Жуана» — необходимость зла, истекающая органически из существования добра. Самая форма фаустовского пролога не принадлежит Гёте исключительно, но заимствована из средневековых мистерий и потому есть достояние всех писателей. Если б основывать обвинение в подражании на тождественности действующих лиц, в таком случае «Дон Жуан» есть еще более подражание Тирсо де Молина, Мольеру, Байрону, Пушкину, и, наконец, всего более аббату Да-Понте, сочинителю либретто моцартовской оперы. Но не одна тождественность лиц навлекла на меня порицание. Те же, впрочем, благоволительные, обвинители находят, что Сатана говорит у меня языком Мефистофеля. Это совершенная правда. Черт есть черт. Он может говорить только на два лада: или возвышенно, как Сатана Мильтона и Луцифер Байрона, или обыденно и тривьяльно, как гётевский Мефистофель. Середипа была бы бесхарактерностию. По моему же мнению, так как злое начало есть противоположность доброго, то и язык ему лучше дать противоположный языку доброго начала. Это побудило меня избрать для Сатаны не возвышенность, но иронию и тривиальность, и с этой стороны он сделался похож на Мефистофеля, как был бы похож на Луцифера, если бы говорил возвышенно. Главное, что Мефистофель и Сатана говорят совершенно другое и действуют совершенно иначе. Они даже по характеру несхожи. Мефистофель ближе к человеку; он есть более личность; он, но ясно выраженному намерению Гёте, есть черт чисто земной, черт 14-го класса:
Von Sonn' und Welten weiss' ich nichts zu sagen,
Ich sehe nur wie sich die Menschen plagen.
Сатана же в «Дон Жуане» есть более отвлеченное понятие зла. Миросозерцание их также различно. Мне кажется, что, кроме наружной формы речи, в них нет ничего общего.
Что же касается до содержания самой драмы, то я полагаю, что упрек в подражании собственно к нему не относится. Стремление Фауста заключается в жажде бесконечности и проявляется особенно ненасытностию знания. Дон Жуан стремится только к прекрасному, которое есть лишь один из видов бесконечности, и сосредоточивает свое стремление в любви к женщине. Окончательная и недосягаемая цель обоих есть — совершенство; но пути, которыми они идут, столь различны и рождают столь различные психические положения, что всякое заимствование делается невозможным.